Неточные совпадения
Городничий (бьет себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!..
Тридцать лет живу на службе; ни
один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
И в ту же минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры… можете представить себе,
тридцать пять тысяч
одних курьеров!
Усталый, голодный, счастливый, Левин в десятом часу утра, исходив верст
тридцать, с девятнадцатью штуками красной дичи и
одною уткой, которую он привязал за пояс, так как она уже не влезала в ягдташ, вернулся на квартиру. Товарищи его уж давно проснулись и успели проголодаться и позавтракать.
— Ну да, а ум высокий Рябинина может. И ни
один купец не купит не считая, если ему не отдают даром, как ты. Твой лес я знаю. Я каждый год там бываю на охоте, и твой лес стòит пятьсот рублей чистыми деньгами, а он тебе дал двести в рассрочку. Значит, ты ему подарил тысяч
тридцать.
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь, по
тридцати копеек за душу, это будет… — здесь герой наш
одну секунду, не более, подумал и сказал вдруг: — это будет двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек! — он был в арифметике силен.
Вас, может быть, три-четыре переменится, а я вот уже
тридцать лет, судырь мой, сижу на
одном месте».
Это довело его наконец до того, что он стал считать мысленно: «
Один… два…
тридцать…» и так далее, пока не сказал «тысяча».
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?),
одним словом, живет трудами рук своих, что у ней на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все мои деньги (тысяч до
тридцати я мог и тогда осуществить) с тем, чтоб она бежала со мной хоть сюда, в Петербург.
Раскольников не проронил ни
одного слова и зараз все узнал: Лизавета была младшая, сводная (от разных матерей) сестра старухи, и было ей уже
тридцать пять лет.
— Нет, надо к отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в
тридцати верстах. Я его давно не видал и мать тоже: надо стариков потешить. Они у меня люди хорошие, особенно отец: презабавный. Я же у них
один.
— Слушало его человек…
тридцать, может быть — сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро.
Один рабочий отметил это, сказав соседу: «Опасается парень пошире-то рот раскрыть». Они удивительно чутко подмечали все.
Все они среднего возраста, за
тридцать, а
одна старушка в очках, седая, с капризно надутыми губами и с записной книжкой в руке, — она действует книжкой, как веером, обмахивая темное маленькое личико.
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но…
Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне —
тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые
тридцать и двадцать пять лет меня учили.
— Замечательный человек. Живет — не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и
один из провожатых забавно сказал: «
Тридцать девять лет жил — морщился, больше не стерпел — помер». Томилин — много стерпит.
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака,
тридцать лет на
одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
— Где помнить? — отозвался Захар. —
Один раз вы велели мне
тридцать рублей отдать, так я и помню.
Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на
одной из больших улиц.
Одному было около
тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет.
И точно, у ней
одни мякоти. Она насидела их у себя в своей комнате, сидя
тридцать лет на стуле у окна, между бутылями с наливкой, не выходя на воздух, двигаясь тихо, только около барыни да в кладовые. Питалась она
одним кофе да чаем, хлебом, картофелем и огурцами, иногда рыбою, даже в мясоед.
Но вот Райскому за
тридцать лет, а он еще ничего не посеял, не пожал и не шел ни по
одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
Она увидит, что у меня есть характер, и скажет: „А у него есть характер!“ Ламберт — подлец, и ему только бы
тридцать тысяч с меня сорвать, а все-таки он у меня
один только друг и есть.
В конце Обуховского проспекта, у Триумфальных ворот, я знал, есть постоялые дворы, где можно достать даже особую комнатку за
тридцать копеек; на
одну ночь я решился пожертвовать, только чтоб не ночевать у Версилова.
Теперь сделаю резюме: ко дню и часу моего выхода после болезни Ламберт стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое, взять с Анны Андреевны за документ вексель не менее как в
тридцать тысяч и затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее —
одним словом, в этом роде. Тут даже составлен был целый план; ждали только моей помощи, то есть самого документа.
Я, разумеется, не надеялся выиграть пари: было
тридцать шесть шансов против
одного, что zero не выйдет; но я предложил, во-первых, потому, что форсил, а во-вторых, потому, что хотелось чем-то всех привлечь к себе.
Это был
один важный гость, с аксельбантами и вензелем, господин лет не более
тридцати, великосветской и какой-то строгой наружности.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались еще две дамы —
одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет
тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.
— Чего вам? вам дико, что я так говорю? — улыбнулся он бледной улыбкой. — Я думаю, что если б только это могло вас прельстить, то я бы простоял где-нибудь
тридцать лет столпником на
одной ноге… Я вижу: вам меня жаль; ваше лицо говорит: «Я бы полюбила тебя, если б могла, но я не могу»… Да? Ничего, у меня нет гордости. Я готов, как нищий, принять от вас всякую милостыню — слышите, всякую… У нищего какая же гордость?
Вчера привезли свежей и отличной рыбы, похожей на форель, и огромной.
Одной стало на
тридцать человек, и десятка три пронсов (раков, вроде шримсов, только большего размера), превкусных. Погода как летняя, в полдень 17 градусов в тени, но по ночам холодно.
Потом стало ворочать его то в
одну, то в другую сторону с такой быстротой, что в
тридцать минут, по словам рапорта, было сделано им сорок два оборота! Наконец начало бить фрегат, по причине переменной прибыли и убыли воды, об дно, о свои якоря и класть то на
один, то на другой бок. И когда во второй раз положило — он оставался в этом положении с минуту…
Всех станций по Мае двадцать
одна, по
тридцати,
тридцати пяти и сорока верст каждая.
Медгорст —
один из самых деятельных миссионеров: он живет
тридцать лет в Китае и беспрерывно подвизается в пользу распространения христианства; переводит европейские книги на китайский язык, ездит из места на место.
Лет двенадцать назад, еще до китайской войны, привоз увеличился вдвое, то есть более, нежели на сумму
тридцать миллионов серебром, и привоз опиума составлял уже четыре пятых и только
одну пятую других товаров.
Другой переводчик, Эйноске, был в Едо и возился там «с людьми Соединенных Штатов». Мы узнали, что эти «люди» ведут переговоры мирно; что их точно так же провожают в прогулках лодки и не пускают на берег и т. п. Еще узнали, что у них
один пароход приткнулся к мели и начал было погружаться на рейде; люди уже бросились на японские лодки, но пробитое отверстие успели заткнуть. Американцы в Едо не были, а только в его заливе, который мелководен, и на судах к столице верст за
тридцать подойти нельзя.
Я думал, что исполнится наконец и эта моя мечта — увидеть необитаемый остров; но напрасно: и здесь живут люди, конечно всего человек
тридцать разного рода Робинзонов, из беглых матросов и отставных пиратов, из которых
один до сих пор носит на руке какие-то выжженные порохом знаки прежнего своего достоинства. Они разводят ям, сладкий картофель, таро, ананасы, арбузы. У них есть свиньи, куры, утки. На другом острове они держат коров и быков, потому что на Пиле скот портит деревья.
Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали
тридцать восемь верст и слезали всего два раза,
один раз у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и мы замолчали и часов в семь вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.
Знатоки русской женской красоты могли бы безошибочно предсказать, глядя на Грушеньку, что эта свежая, еще юношеская красота к
тридцати годам потеряет гармонию, расплывется, самое лицо обрюзгнет, около глаз и на лбу чрезвычайно быстро появятся морщиночки, цвет лица огрубеет, побагровеет может быть, —
одним словом, красота на мгновение, красота летучая, которая так часто встречается именно у русской женщины.
Но почему же я не могу предположить, например, хоть такое обстоятельство, что старик Федор Павлович, запершись дома, в нетерпеливом истерическом ожидании своей возлюбленной вдруг вздумал бы, от нечего делать, вынуть пакет и его распечатать: „Что, дескать, пакет, еще, пожалуй, и не поверит, а как тридцать-то радужных в
одной пачке ей покажу, небось сильнее подействует, потекут слюнки“, — и вот он разрывает конверт, вынимает деньги, а конверт бросает на пол властной рукой хозяина и уж, конечно, не боясь никакой улики.
Я слово вам даю от себя, господа, что я ни
одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на меня теперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и чрез
тридцать лет.
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «
тридцати,
тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
На стенах, обитых белыми бумажными и во многих местах уже треснувшими обоями, красовались два большие портрета —
одного какого-то князя, лет
тридцать назад бывшего генерал-губернатором местного края, и какого-то архиерея, давно уже тоже почившего.
Он решился пожертвовать
тридцатью тысячами с
одной своей стороны, чтоб устроить побег Мити.
А я тебе, с своей стороны, за это тоже
одно обещание дам: когда к
тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я таки приду еще раз переговорить с тобою… хотя бы даже из Америки, это ты знай.
Знаешь, в
одном монастыре есть
одна подгородная слободка, и уж всем там известно, что в ней
одни только «монастырские жены» живут, так их там называют, штук
тридцать жен, я думаю…
У
одного из ее приятелей, хорошего и смирного молодого человека, была сестра, старая девица лет
тридцати восьми с половиной, существо добрейшее, но исковерканное, натянутое и восторженное.
— В Пассаж! — сказала дама в трауре, только теперь она была уже не в трауре: яркое розовое платье, розовая шляпа, белая мантилья, в руке букет. Ехала она не
одна с Мосоловым; Мосолов с Никитиным сидели на передней лавочке коляски, на козлах торчал еще третий юноша; а рядом с дамою сидел мужчина лет
тридцати. Сколько лет было даме? Неужели 25, как она говорила, а не 20? Но это дело ее совести, если прибавляет.
Семейную жизнь он не любил, говорил с ужасом о браке и наивно признавался, что он пережил
тридцать лет, не любя ни
одной женщины.
Мы были уж очень не дети; в 1842 году мне стукнуло
тридцать лет; мы слишком хорошо знали, куда нас вела наша деятельность, но шли. Не опрометчиво, но обдуманно продолжали мы наш путь с тем успокоенным, ровным шагом, к которому приучил нас опыт и семейная жизнь. Это не значило, что мы состарелись, нет, мы были в то же время юны, и оттого
одни, выходя на университетскую кафедру, другие, печатая статьи или издавая газету, каждый день подвергались аресту, отставке, ссылке.
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было
одно, которое я десять раз брал в руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это было к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой на отдых, лет
тридцать тому назад.
Наконец появился пан Бродский. Он сразу произвел на всех очень хорошее впечатление. Одет он был просто, но с каким-то особенным вкусом, дававшим впечатление порядочности. Лет ему было под
тридцать. У него было открытое польское лицо, голубые, очень добрые глаза и широкая русая борода, слегка кудрявившаяся.
Одним словом, он совсем не был похож на «частного письмоводителя», и мы, дети, сначала робели, боясь приступиться к такому солидному господину, с бородой, похожей на бороду гетмана Чарнецкого.
В Заполье оставался
один крупный мучник, старик Луковников, да и тот как раз уже разорился, и вальцовая мельница, стоившая до четырехсот тысяч, ушла с торгов всего за
тридцать.
— Богатимый поп… Коней
одних у него с
тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.